ВЫШКА В ЕДИМНОВО

Вышка в д. Едимново (Едимоново),  август 1972

 

… Я сидел и просто так строгал ножом подобранную тут же деревяшку от валявшегося рядом разломанного стула, из которой у меня через несколько минут сам собой начал получаться отличный (тяжеленький, чуть больше, чем обычно, серьезный, мужской, крепкий, «профессиональный») чижик.

Странное дело, второй раз у меня непроизвольно чижик вырезался. Не случайное это совпадение, видать, символ это для меня какой-то.

Первый раз это было в семьдесят втором. То самое первое, еще небывало, апокалиптически жаркое лето, когда не было еще разговоров про изменение климата, когда зимы в Москве традиционно были с сугробами и в меру морозные, а лета были теплые, но без убийственной жары, когда впервые начались пожары на торфяниках и леса были закрыты для отдыхающих. Это было тем летом. Я сдал вступительные экзамены на географо-биологический факультет МГПИ, Маркыч сдал последние выпускные госы в МИФИ, и мы без долгих сборов решили мотануть на Волгу в Едимново.

Маркыч поехал с плоским, как сдувшийся резиновый шарик, пионерским рюкзачком, в котором лежала запасная футболка, бутерброд и книжка на английском, а у меня получился раздувшийся до предела распущенной шнуровки яровский рюкзак с живоловками для мышевидных грызунов, паутинными сетями для птиц, фотоаппаратами, пленками, определителями, банками для мелкой живности, гербарной папкой для растений и т. д. Всю дорогу Маркыч доводил меня, периодически как бы спохватываясь и спрашивая с беспокойством, почему же я не взял старинный бронзовый дедов микроскоп («Ты его забыл?!»). Не важно. Короче, поехали мы в Едимново.

Едимново — это святое место, и там со всеми случаются чудесные дела. Отправился в 1237 году князь Ярослав Ярославович туда на охоту, поохотился, а «после лова зверей на Волге» ночью ему приснилась неведомая прекрасная девушка, которая, вопреки всему другому в его жизни (он был уже женат), суждена ему невестой. Проснулся он поутру, оделся в простое платье и, продолжая переживать свой волнительный сон, пошел просто так, любопытствуя, по деревне, заглянув в дом по соседству, где свадьба готовилась. А невестой там прекрасная Ксения — дочь едимновского пономаря, — князь сразу и узнал в ней привидевшуюся ему девушку. И вышло, что и ей точно так же, в ночь перед свадьбой, приснился князь и видение было, что именно он, а не жених Григорий, и есть ее суженый.

Увел князь Ксению из-под венца, обвенчался с ней сам в тот же день, и началась с этого совсем другая чудесная история. И даже не одна. Потому как не только у Ярослава с Ксенией состоялся в жизни поворот (едимновцы почитали Ксению как «молитвенницу за родину»), но и Григорий, отвергнутый, убитый горем жених ее, принял постриг под именем Гурия и основал Тверской отроче-монастырь…

Вот я и говорю, что в Едимново («Едимоново» — на карте) со всеми случаются чудесные дела. Со мной там случилось детство. Так что, если я начну рассказывать про Едимново, меня понесет, и про Павловку я уже не смогу рассказать. Поэтому — только про чижик.

Маркыч тогда греб на весельной лодке, я сидел на корме и просто так строгал ветку ивы с зеленой, гладкой, пахнущей приводной свежестью корой. Когда срезаешь ножом эту кору, белоснежная древесина на срезе аж сочится избыточным соком — и сразу запах арбуза вокруг.

Светило непривычно жаркое солнце (я еще не знал, что мне в будущем уготована Средняя Азия), подернутое от дыма и пепла окрестных пожаров серебряной знойной пеленой; ветра не было; повсеместных моторок на воде тоже не было (все окрестности были закрыты для дачников); мы были одни на всю видимую округу необъятного простора Московского моря и плыли  просто так.

Периодически поднимая голову, я обводил взглядом ставший низким и плоским горизонт без Вышки и вздыхал, понимая, что моя жизнь уже навсегда изменилась в какую-то новую, пока еще неведомую, сторону. Я щемяще и томительно грустил, как может грустить лишь вьюнош, переживающий или начало, или конец первой любви, или что-нибудь подобное.

Нет, все-таки одну вещь про Едимново я должен сейчас рассказать — про Вышку. Потому что без нее не получился бы и чижик.

Из всего детства мне больше всего запомнилось Едимново, куда мы каждый год выезжали из Балашихи на все лето. Из всего бескрайнего деревенского мира в Едимново мне здорово запомнилась Вышка. Это был бревенчатый триангуляционный знак, стоявший на песчаном бугре между деревней и лесом. Когда тебе пять лет, тридцатиметровая вышка выглядит как до неба. Я был абсолютно уверен, что она была там всегда и что она была видна всем отовсюду.

Уже много лет спустя, читая или слыша про Вавилонскую башню, я все еще (посмеиваясь сам над собой) представлял ее в виде Вышки — стандартного триангуляционного сооружения, которые в несметном единообразном множестве возвышались по всей нашей необъятной стране, передавая друг другу молчаливую весть о единстве геодезического пространства. Я видел их в очень разных местах, но все они чем-то отличались от такой особой Нашей Вышки, вокруг которой всегда и строился пейзаж моего детства.

Возвращаясь поздним летним утром из леса со сбора грибов, мы всегда проходили мимо нее, и я каждый раз, несмотря на усталость, сворачивал с дороги и, с трудом меся уже ненужными горячими сапогами песок с валяющимися на нем сосновыми шишками и сухими хвоинками, подходил и трогал руками ее посеревшие от времени, необъятные и вечные бревенчатые опоры, шершавые сухим деревом, нагревшимся на утреннем солнце, и стоявшие незыблемой пирамидой, как продолжение самой земной тверди.

После этого Мама уводила меня дальше, домой (отвлекая, — «Купаться!»), а Ириса и Папан начинали будто бы искать напоследок вдоль опушки грибы, но я-то знал, что они отставали, чтобы залезть на Вышку! Хотя бы до второй площадки. Это было моей самой заветной, самой несбыточной и самой безнадежной мечтой — влезть на Вышку, ощутив ладонями дерево лестничных перекладин и недоступную снизу Высоту Над Простором. Но мне, маленькому, этого было нельзя.

Однажды я предпринял тайком попытку осуществить свою вожделенную мечту, но сознание греха, физический страх высоты и робость перед огромностью этой загадочной пирамидальной конструкции (словно молчаливо осуждавшей меня за ослушание) остановили меня тогда на середине первого пролета, выше я не полез.

Поэтому, как бы компенсируя невозможность влезть на Вышку, я каждый раз залезал на стоящую рядом с ней Кривую Сосну.

Это обычная сосна, растущая на песке, как и множество других сосен вокруг, но при этом сильно особенная. Не прямая и ровная, как все сосны, а расходящаяся на несколько корявых приземистых стволов совсем низко от земли. Я еще, помню, все время думал, почему же она такая особенная? Может, потому, что растет немного отдельно от остальных сосен? Или, может, наоборот, она и растет отдельно, потому что особенная?

Я залезал на нее и сидел на ветвях, глядя вокруг на Волгу, на лес; вверх — на Вышку; вниз — на песок с шишками, на пятна упругих лишайников с вкраплениями тугих чешуйчатых кочанчиков «заячьей капустки». Замечательное и странное растение. И название странное; ведь вряд ли ее зайцы едят. (Став студентом, узнаю, что это – молодило отпрысковое – класс!)

На Кривую Сосну не только я лазил. В Едимново все на нее лазили. Все мальчишки, все девчонки; все деревенские мужики, когда мальчишками были. Залезали кто куда мог и сидели на ней, впитывая детскими душами что-то важное.

Судьба у нее такая, у Кривой Сосны; на нее и впредь все всегда лазить будут; это ее предназначение – десятилетие за десятилетием мазать прозрачной смолой детские ладони. Если, конечно, случайные заезжие люди не подпалят ствол костром или пьяный тракторист не заденет трактором (хотя это вряд ли, местные мужики главное даже по пьянке соблюдают). А раз так, что ей еще может угрожать?

Прошло двенадцать лет, и вот мы с Маркычем приехали сюда в то пожароопасное заповедное лето.

Вышка здорово постарела за эти годы без меня. Представлявшиеся вечными опоры, раньше наполненные силой, вобранной бревнами за десятилетия их предшествующей жизни деревьями, состарились за многолетнюю бытность свою столбами, подгнили и уже не казались незыблемыми. Перекладины деревянных лестниц местами превратились в труху, из которой зловеще-кладбищенски торчали глубоко изъеденные оспой ржавчины гвозди. Ветер в тот жаркий день дул такой, что вся эта конструкция вибрировала на нем, как готовый оторваться и улететь парус.

Как папуасы в обнимку с пальмовыми стволами, мы вскарабкались по опорам на первый пролет (все лестницы внизу уже были обломаны) и полезли выше, миновав и первую площадку, и вторую, и добравшись наконец на заветный самый верх, который дрожал на ветру пугающей дрожью, словно Вышке стоило большого напряжения последних сил удерживать нас на себе.

Маркыч; вид на восток — на залив и д. Горки

Мы очень долго стояли там, не в силах отвернуться от жаркого, как из домны, восточного ветра, пахнущего летним зноем и далекими, невесть откуда, дымами; ветра, несшегося на нас от скошенных полей с уже желтыми копенками, еще не сложенными в стога; от пестрящего белыми бурунами Залива, разделяющего Едимново и соседнюю деревню Горки; от темнеющего на горизонте далекого леса, простирающегося до самого Конаково, загадочного леса без деревень, лишь с егерскими кордонами.

На верхней площадке вышки в Едимново, август 1972

 

Стоя на тесной верхней площадке и осторожно опираясь на шаткие перила с пятнами птичьего помета, я впитывал каждую деталь, которую ухватывали не только глаза, но и все мои прочие чувства, жадно наполняя себя тем, что представлялось в детских мечтах много лет, для чего уже тогда было уготовано во мне особое место, но что лишь сейчас впервые проникало в меня в реальности. Я завершал в себе что-то, давно исподволь ждавшее завершения, чтобы приступить к уже подпиравшему, но еще неведомому мне новому.

Происходившая внутри меня химическая реакция была почти ощутима физически, так что вниз я слезал в каком-то полупьяном состоянии, которое, однако, не прибавило мне лихости-удали, а, наоборот, заставило опасливо пробовать каждую прогнившую деревяшку, перед тем как поставить на нее ногу. Я забеременел чем-то, что нужно было в первый момент охранять от встрясок или падения.

Ночевать мы с Маркычем отправились на один из островов напротив деревни. Улеглись там без палатки на поживу комарам, обезумевшим от неверия, что в этом голодном летнем безлюдье нашлись наконец два дурака, добровольно отдавшихся им на растерзание.

Ночью вдруг задуло, и не успели мы облегченно вздохнуть, избавившись от назойливо звенящих кровопийц, как засверкали молнии и полил такой дождь, что нам пришлось вскочить, втащить лодку на берег, перевернуть ее вверх дном и забраться под нее, как под крышу, спасаясь от неопасного, но все же неуютного, черного, ночного ливня, которым хлестал в темноте при всполохах молний ураганный ветер.

Проснувшись утром, ничего не соображая в первый момент от полнейшей темноты и лишь потом сообразив, что мы под лодкой, я выбрался из-под этой скорлупки, словно вылупившийся из яйца птенец, и, оглядевшись по сторонам на белый свет, сразу понял, что что-то в этом моем новом мире не так. Все вокруг то же, но все другое. Еще подумал тогда, не во мне ли самом изменения (так бывает, когда вдруг видишь все вокруг в новом свете, ищешь перемены снаружи, а они внутри). Но в следующее мгновение обожгло: не было Вышки. Я вдруг понял, что значит «не верить собственным глазам». Просмотрел силуэт деревенских крыш еще раз. Потом опять в другом направлении. Вышки не было. Она дождалась меня вчера, но рухнула этой ночью во время грозы.

Мы поплыли на берег, и я посидел на разваленных в беспорядке серых бревнах, наблюдая, как деревенский мужик, тужась и кряхтя, взваливал их на плечо, перетаскивая обломки государственной собственности в свой огород на личные дрова. Я повздыхал и вытащил из бревна на память огромный кованый гвоздь.

Утро следующего дня (август 1972)

Поэтому я и плыл в лодке грустный и счастливый, размышляя в свои семнадцать лет о вечном и бренном и строгая ивовую ветку. И вот точно так же, как на крыльце в Павловке, у меня вдруг из этой ветки получился чижик. И само собой возникло ощущение, что он и есть мой секретный ключ к чему-то важному и что на нем нужно лаконично выразить самое главное.

Я поделился этим с Маркычем, ощущение счастья распирало нас обоих, он меня понял, поэтому, посоветовавшись, мы решили, что я должен вырезать на чижике: «МИР. ТРУД. МАЙ».

Я сначала вырезал слово «МИР». Хорошее слово и легко режется. Потом слово «МАЙ». Тоже хорошее слово и тоже резать легко; даже легче, чем «МИР», потому что нет круглого «Р». Слово «ТРУД» показалось мне слишком длинным и слишком трудным для резни. Поэтому я предложил вместо него вырезать самое распространенное слово из трех букв. Не в матерном, а в позитивном, вселенски-утверждающем значении. В конце концов, в основе всего вечного и сокровенного у всех народов всегда лежат фаллические ассоциации, а как символ труда оно и того лучше.

Оставалась еще четвертая сторона, на которой я, в ознаменование явно ощущающегося Начала Чего-то, вырезал римскую единицу, как и положено на настоящем чижике.

Маркыч одобрил мое творчество, перестал грести, мы сказали полагающиеся случаю слова и торжественно предали наш символический чижик волнам на счастье всех народов и поколений…

 

Едимново, август 1972

Из книги:  “ФАСЦИАТУС” (2001)“Фасциатус” (2001); “Ястребиный орёл” (2021) 

*